Март подходил к концу. Ермолов смотрел в окно. Внизу суетились люди, выстраиваясь в очереди. Люди кричали о свободе и совести. Внизу, там на площади, под палатками разъяренная толпа выжидала противостояние. Ермолов был уже стар для всего этого. Он знал о старости многое.
«Господи, да что же случилось, — думал он, — что же произошло? Мы ведь боролись не для всего этого. А сколько времени-то прошло. Семьдесят лет, да семьдесят…»
Кабинет молчал. Совет Министров опустел еще несколько часов назад. В такой тишине шаги за дверью раздавались так отчетливо, будто по вискам стучали чем-то тяжелым. Шаги приближались, становясь все громче и громче. Дверь распахнулась, Ермолов не повернулся — он все также смотрел в окно. Моросил дождь, создавая грустную атмосферу одиночества.
— Товарищ генерал, — запнулся голос сзади. — Мне кажется, мне кажется… вам пора.
— Пора? — повторил Ермолов, — разве бывает пора? Разве когда-нибудь приходит такое время? Куда же вы все делись? Струсили, испугались кучки остервенелых юнцов.
— Время. Время дорого. Нужно уезжать, я ничего не могу поделать. Машина уже ждет.
— Знаешь, Каюмов — он наконец повернулся, — семьдесят лет прошло. Семьдесят. Эта цифра должна чего-то значить в жизни человека.
Каюмов замялся. От него, и в правду, ничего уже не зависело.
— Нет, Каюмов. Я не поеду, никуда не поеду. Я останусь здесь. Здесь, в этом кабинете: пусть они попробуют взять меня. — Он взял со стола револьвер и снова посмотрел в окно. — Я не собираюсь стреляться. Мое время и так уже подошло.
На площади готовились к штурму. Люди с седыми бородами выкрикивали в мегафоны призывы, размахивали руками. Они предвещали горечь, обиду, говоря, что время подошло. Город горел, сползая в пропасть.
Генерал посмотрел на револьвер. На холодном дуле ствола была выгравирована надпись: «На долгую память о боевых победах. Фрунзе». Сердце уже так не колотилось, оно вдруг закололо со страшной силой и Ермолов покачнулся. Каюмов ждал.
— Каюмов… Каюмов… — горько сказал он. — Эта земля подарила мне родину. Подарила семью, счастье. Я сражался за нее, тогда в двадцатых. Твой отец тоже сражался. За каждую пядь, за каждый клочок этой площади. За людей, за здравие. Сражались за то, чтобы не было больше боли и горечи. Вероятно, мы били их отцов и дедов. А теперь они хотят взять реванш. А мы испугались.
— Теперь другое время, — сухо сказал Каюмов. — Они хотят свободы…
— Революции без жертв — ничтожная ложь. Так ведь?
— Так.
— Так куда же вы все делись? Предатели. Ты видишь эту шашку? — он показал на стену, где красовался стальной клинок, заключенный в ножны. — Этой шашкой мы били Ибрагимбека. Этой шашкой мы строили город. Этой шашкой мы ковали справедливость. Или… не знаю.
— Они тоже хотят справедливости.
— Справедливости, — повторил Ермолов. — Иди Каюмов, дай мне еще десять минут, я спущусь позже.
Шаги отдалялись по тихим коридорам красного здания. Ермолов сел в кресло и повернулся к окну.
«Дождь… — думал он. — Тогда тоже был дождь. Вон там стоял памятник. Мы его сами ставили. Ехать? Куда же ехать? Да и зачем. Нет, нельзя так»
И снова сердце закололо, будто иглой вонзилась крепкая стрела. Ермолов закрыл глаза, собираясь с мыслями, револьвер выпал из рук. Он больше не смотрел в окно — сердце остановилось, уносясь в даль к жаркому восточному солнцу перемен…