Понедельник, 21 Август 2006 г.

21
Авг 06

Свой?

  Zhik, город    Душанбе

Это солнце дурманит. А жар, пропитавшись насквозь духотой, обволакивает тело и нельзя никуда от него укрыться. Нельзя лежать, есть, что-то делать. Нельзя ничего и в то же время нужно делать. Теперь только вперед и хватит ставить троеточие.

Я дома. Я приехал по делу, и еще хотелось увидеть Главпочтамт, фонтаны, курутоб и поливалки в пять утра. А приехав я никак не мог поверить, что все так меняется. Нет, не изменились люди, скорее это обстановка, аура что ли. Люди так же живут, проходят свой долгий осмысленный путь и, наконец, просто умирают. Они живут тихо, спокойно и безо всякой суеты. Им не понять ритма. Ритм есть и здесь — он приглушен, как тихий отзвук камертона. Такой слабый, что чуть услышишь его мягкий железный бой.

Я не мог, я торопился — это был первый день. Торопился увидеть Ее, торопился пройтись по городу, и был таким сильным и уверенным. Знал я, что стал на два года умнее, возможно даже мудрее и теперь совсем не такой щенок, как раньше. Нет, не такой. Другой.

В тот первый день стояла жуткая жара, а я ходил под ней, потому что мне было приятно. И тот запах вечера, который наступает всего лишь в двадцать нуль-нуль. Смотрел на все это и просто шлялся по городу, а в одиннадцать я пришел домой и до боли было обидно, что не могу войти в подъезд, вытащить ключ из кармана и увидеть знакомую обстановку детства и счастья. Я просто сел на скамейку у себя в палисаднике и сидел в тишине. И не хотелось никуда идти, бежать, да и вообще приснилось мне все — я сейчас просто сижу у себя дома, и нет пяти лет, самолетов, высших образований и вовсе не 2006 год, а на пять лет ниже. Тогда я первый раз увидел Ее в Каратаге и сразу стукнуло в сердце чем-то — кровь застыла на минуту, превратившись в стальной провод.

И там, ночью на скамейке в палисаднике хотелось заплакать от обиды, найти виноватых и сказать им, что нехорошо так. Что же вы делаете с человеком, ведь я пантера, а вы выпустили меня из вольеры и не впускаете больше обратно. Я ведь знаю, что только в клетке моя воля. Она стала парализованной, мысли опустели, и слова уже больше ничего не значат.

На скамейке было удобно лежать и не могло быть иначе — я ведь сам ее колотил, а в пятом часу солнце стало всходить, и поехали машины, которые призваны на улицы этого города, чтобы сделать его чистым и свежим. Их нельзя не узнать — поливалки. Я бежал за ними, кричал водителям, перепрыгивал через струи и пел от счастья. А опушки-дворничихи были восхищены и удивлены, потому что я подходил к каждой из них, здоровался и справлялся о здоровье и работе. Они знали, что я не сошел с ума — сегодня можно, ведь я свой.

А потом я отправлял цветы, и очень хотелось, чтобы Она увидела этот букет. Ее не было. Мы разминулись с ней — она там, а я теперь здесь. И снова оставалось ожидание, от которого мякнешь и не знаешь что делать. Просто ходишь по городу, и с каждой минутой небо давит на тебя, с каждой минутой ты становишься слабее, пока кто-то все сильнее и сильнее.

Там в Москве я знал что делать, а теперь не осталось ничего — ни боли, ни грусти, только маленькая надежда и старание удержать силу. Если ты что-то делаешь, ты же должен быть сильным. Нужно быть человеком морально-устойчивым и в то же время способным действовать без промедления, без чувств, без малейших эмоций. Я могу быть таким, лишь только вот эхо далекого сна не дает покоя, потому что оно снова и снова спрашивает: «Брат, разве ты перестал быть своим?».